Грек знал и ощущал страхи и ужасы существования…
“Ах, Солон, Солон! Вы, эллины, вечно остаетесь детьми, и нет среди эллинов старца “, – говорит египетский жрец у Платона. Наверное, детскость и была наиболее характерной особенностью эллина – не инфантильность человека, для которого не существует истинного хода событий, но именно детскость – способность кататься на коньках по хрупкому льду и с беззаботным смехом любоваться холодной бездной черной смерти, готовой вот-вот разверзнуться под ногами. Далеко остались и пронизанное солнечными лучами зеркало моря, и вышедшие из его пены боги на фризе прибрежного храма. Они отвернулись от своих отражений, но Боже, с каким безразличием фиксируют их неуменьшающиеся изваяния бедного Мидаса, которого общие вопросы гонят вослед козлоногому Силену! Только в сокровенной чаще несчастный настиг сатира. Что же он услышал? Да ничего, кроме потонувшего в хохоте: “Об однодневное дитя случая и нужды! Зачем ты заставляешь сказать меня то, что для вас лучше было бы не знать, ибо жизнь свободнее от печали, когда человек не знает о своем несчастье. Для вас людей лучше всего вообще не родиться, а уже затем идет единственное доступное человеку – умереть как можно скорее после рождения”.
Случай этот можно понимать как угодно, только не как выдумку античного сочинителя. Для нас же она – один из важнейших архетипов греческого сознания. Мировосприятие эллина в первую очередь трагично: самый сильный и мужественный человек Ахилл должен погибнуть после предписанного ему подвига, и знает об этом, а самый умный человек Эдип за всеми сорванными покрывалами обнаруживает те убийство и инцест, которых он так успешно избегал.
Заселенные резвящимися дриадами рощи Пелопоннеса больше напоминают лес из девятой книги Ада, нежели идиллии Феокрита – из-под любой сломанной ветви могла брызнуть кровь. Небо, планеты, звезды, деревья, животные – все было персонифицировано, все было результатом какого-то чудовищного превращения человека или в человека. Янтарь – это слезы обращенных в деревья сестер Фаэтона Гелиад, плач о падении брата. Большая медведица – это обесчещенная Зевсом и превращенная в зверя его женой Герой девушка Камисто. Ее шестнадцатилетний сын, не узнав повстречавшуюся в лесу в столь ужасном облике мать, уже собирался убить ее, когда Зевс, пожалев бывшую возлюбленную, вознес обоих на небо. С тех пор Арктур (греч. – страж медведицы) неотступно следует за матерью по небу и по просьбе Геры не позволяет ей погружаться в светлые струи кругосветной реки Океана. Паук – это рукодельница Арахна, обращенная в насекомое за то, что дерзнула соревноваться в ткачестве с самой Афиной! Даже ласточка – это юная красавица Филомела, которую изнасиловал, отрезав затем язык муж ее сестры Прокны Терей. Песенки соловья – это рыдание Прокны, улетают же сестры от ставшего ястребом Терея, обращенные в птиц во время бегства от последнего, после того как в отместку за насилие накормили негодяя мясом его сына. Хотелось бы еще раз напомнить, что события эти – не измышления поэтов, но мифическая реальность, значащая для грека едва ли не больше, чем настоящая. Он впитывал ее с детства, так же как мы впитываем исторические познания и проносил, не расплескав, где-то в глубине души даже через Олимпийские состязания.
Вот что писал о двойственности народа, у которого на протяжении столетий соловей ассоциировался с матерью-убийцей, Ф. Ницше: “Грек знал и ощущал страхи и ужасы существования: чтобы иметь вообще возможность жить, он вынужден был заслонить себя от них блестящим порождением грез – олимпийцами… Чтобы иметь возможность жить, греки должны были, по глубочайшей необходимости, создать этих богов; это событие мы должны представлять себе приблизительно так: из первобытного титанического порядка богов ужаса, через посредство указанного аполлонического инстинкта красоты путем медленных переходов развился олимпийский порядок богов радости; так розы пробиваются из тернистой чащи кустов. Как мог бы иначе такой болезненно чувствительный, такой неистовый в своих желаниях, такой из ряда вон склонный к страданию народ вынести существование, если бы оно не было представлено ему в его богах озаренным в столь ослепительном ореоле?… Существование под яркими солнечными лучами таких богов ощущается как нечто само по себе достойное стремления, и действительное страдание гомеровского человека связано с уходом от жизни, прежде всего со скорым уходом…” ( Рождение трагедии из духа музыки, М., 1990)
Выдумывал ли “Самый благочестивый в мире народ” – по словам великого исследователя древнегреческой религии Эрвина Роде – своих богов, сам ли он вырос из камней, которые бросали их дети; и главное – каковы были эти боги и как в них верили – подобного рода вопросы слишком масштабны для нашей книги, причем масштабны настолько, что без их понимания даже греческий спорт останется лишь скорлупой выеденного яйца. Для нашей книги необходимо лишь упомянуть, что Богов в Греции больше нет, что, уходя, они захватили то, что когда-то дарили – свои книги, ритуалы и непорочность храмов, но что подобно Солнцу ночью, они оставили немного света на мертвом камне. И сегодня гомеровские поэмы и гимны, шедевры лирики, драмы и комедии, полуразбитые копии скульптур и разоренные храмы смотрят на оставшееся в живых искусство, как мраморные боги на убегающего Мидаса.